Всегда быть готовым к смерти

Поделиться:
08.10.2014

Интервью главы ДНР Александра Захарченко журналу «Русский репортер»

Захарченко_.jpg

— Зайдешь в мой верховный совет и поймешь, что там верить никому нельзя, — делает затяжку. — Он тут у нас, на углу. Самое страшное, что для некоторых война — способ зарабатывания денег, передел сфер влияния… Моя мечта… Вы же спросили, какая у меня мечта, — стряхивает пепел. — Да, у меня есть мечта. Может, она идиотская. Может, вы будете над ней смеяться. Многие так и делают — смеются. И я на месте этих людей тоже смеялся бы над такой мечтой. Но… я же прекрасно понимаю структуру и экономику Донбасса, поэтому хочу, чтобы уровень жизни моих земляков был выше, чем в Польше. Край у нас уникальный, тут полезные ископаемые…

— Донбасс показал мне бедные деревни и шахтеров из копанок, которые…

— Нет, — закуривая, перебивает он. — Давайте сразу отделим шахты от копанок. Есть шахта, а есть копанка. Так вот, спуск в копанку — унизителен для шахтера. Мой отец тридцать с лишним лет отработал в забое. У меня самого полтора года подземного стажа. Но как профессиональный шахтер мой батя никогда не спустился бы в копанку. Спускаться туда — ниже своего достоинства.

— Почему?

— Шахта — это мужская работа. Копанка — просто способ изъятия угля из земли.

— Вы помните свой первый спуск в шахту?

— Да, я помню. И не забуду никогда. Хоть в семье и шахтеры, и они всегда про шахту рассказывали — когда я лез, я знал, что меня там ждет, но все было… дико.

— Страшно?

— Нет. Интересно. Страшно не было. Страшно становилось только два раза. Там бывает страшно во время выбросов и когда срываются вагонетки, а ты у них на пути стоишь. Но все это не так страшно, как то, что я каждый день вижу тут.

— Что вы тут видите?

— Только что приходил Абхаз — командир интернациональной бригады. Во вчерашнем бою у него есть трехсотые. Одному оторвало кисть руки. Инвалид. Я его сегодня видел, — смотрит на запястье, сжимает пальцы. — У меня тоже кисть была почти оторвана. Может, это и не так страшно. Страшнее было бы, если бы ему оторвало руку по плечо. Или пробило осколком голову.

«Цена того, за что мы боремся, гораздо выше цены нашей жизни»

Захарченко - 3_.jpg

— Разве вы еще не привыкли к потерям?

— Мы можем привыкнуть к количеству убитых. Для вас шесть убитых человек, которых нашли в захоронении, — трагедия. А мы тут не понимаем, почему шестеро для вас стали трагедией (речь идет о широком обсуждении в российской прессе и на дипломатическом уровне захоронений, найденных на территории ДНР. — «РР»), когда тут умирают десятками каждый день. Почему эти шестеро оказались особыми для журналистов? Почему?

— А как вы думаете, почему?

— Некоторые ответы, которые приходят мне в голову… Мне даже самому страшно произносить их у себя в голове. Когда убивают каждый день — это статистика. А когда нашли беременную женщину в том захоронении… и при этом совпали нужные политические моменты… А до этого они не совпадали — эти моменты. Или космические лучи не так сходились в нужной точке. Значит, те смерти были никому не интересны… Но у нас самих совсем другое отношение к смерти. Нас поймут, знаешь кто? Шахтеры, например, в Воркуте. В Кузбассе нас поймут. Каждый день я спускался в шахту, а брат — поднимался. Я поднимался, брат — спускался. Мать, жена — они ждут. Мы все понимаем, что можем спустившегося больше никогда не увидеть.

— А человек способен не переставая волноваться все эти часы, пока длится смена?

— Не способен… Поэтому для нас смерть — это притупленное ее осознание, которое с нами всегда. Мысль о смерти сидит в каждом шахтере и его близких.

— Эта мысль, когда смерть наконец происходит, помогает вам справиться с болью?

— Нет. Все равно больно. Но сама мысль о смерти сидит всегда и никогда не уходит.

— Если больно все равно, то какой от этой мысли прок?

— Она дает нам силу. Мы становимся сильнее от того, что постоянно готовимся к тому, что кто-то из нас не вернется. Почему на полях сражений нас не сломили, как в Харькове и Одессе? Для Одессы случившееся стало шоком, и она замерла. А мы были готовы к смерти, и для нас произошедшие события стали поводом к восстанию. Понимаете, смерть… тут важно, как ты к ней будешь относиться. За что ты должен умереть? Если ты понимаешь, за что, то ты уже готов отдать свою жизнь.

— За что?

— Я могу объяснить, — говорит он тихо и наливает из чайника. — Но я лучше покажу. Мы сейчас поговорим и поедем туда, где я тебе покажу, за что готов умереть я.

— А вы готовы умереть?

— У меня два ранения на этой войне.

— Я не спрашивала — прячетесь вы от опасности или нет. Я спросила — неужели вы прямо сейчас готовы умереть? — говорю я.

Он молчит. Пьет чай. Солнце широким пластом заходит через окно за спиной премьер-министра. Смешивается со светом, бьющим из люстры прямо над его головой. Захарченко пьет и смотрит в красную скатерть.

— Начнется завтра, — произношу я. — Солнце встанет над городом, как сейчас. Зайдет в это окно. И официанты будут так же тихо ходить с подносами по этим коврам. Но вас уже не будет за этим столиком. Вас вообще не будет. Поэтому позвольте мне повторить вопрос — неужели вы готовы умереть?

— Я буду говорить честно, — негромко отвечает он. — Смерти не боятся только идиоты. Я не идиот. Я боюсь смерти. Но если надо совершить действие, которое приведет нас к нашей цели, то я его совершу. Даже если ценой будет моя жизнь. Но я его совершу лишь в том случае, когда буду уверен, что этот бой либо эта война, взявшая у меня жизнь, приблизит нас к цели. Цена того, за что мы боремся, гораздо выше цены нашей жизни.

«Сделали из нас, гордых славян, рабов»

— О чем вы плакали в детстве?

— Машина переехала мою собаку. Я очень плакал, — невесело смеется. — Это была моя собака. Я готов был убить этого водителя. Я ему отомстил — пробил все колеса.

Сколько лет вам было?

— Восемь. То впечатление, когда беззащитная собачка умирала на моих руках, оно… Мне было дико.

— Во время этой войны вам было так же дико?

— Слез не было, врать не буду. Но мне было дико, когда маленькая девочка умирала на моих глазах. Маленькая. Мне было страшно. Но я уже не восьмилетний мальчик. Плакать не стал. Только в душе остался какой-то такой налет — ржавчина какая-то. Я понял, что все поменялось. Что мы уже не будем прежними. Что наши души стали другими. И во мне появилось какое-то желание… я с ним борюсь. Желание заставить других почувствовать то, что чувствуем мы.

— Заставить кого?

— Я бы с удовольствием сходил в Варшаву, — ровным голосом говорит он. — Есть у меня счеты с поляками. Я бы посмотрел в подзорную трубу на город Львов… Хотя у меня целое подразделение из Львова воюет — львовский «Беркут». Но и у них сильное желание сходить к себе в город.

— Вы были пионером?

— Да, а комсомольцем не успел.

— Вы помните, как на вас надевали пионерский галстук?

— Да, меня и еще одного ученика из класса приняли в пионеры на полгода раньше остальных. Я выиграл олимпиаду по истории, — вздыхает. — Советский Союз, хотя в нем и было много неправильных моментов, был великой могучей империей. И мы чувствовали себя уверенно, гордо, мы смело и открыто смотрели в лицо любому. Мы не чувствовали себя униженными и пришибленными. А потом нам поменяли психологию и сделали из нас, гордых славян, рабов.

— Вы когда-нибудь чувствовали себя рабом?

— Два раза в жизни. Первый — когда не смог наказать человека, который сбил на моих глазах другого человека. Я прошел все инстанции, но не получилось — его оправдали. И я понял, что для системы я — раб.

— А вы думаете, в России все по-другому?

— Нет… Скажу даже больше. Ошибка России в том, что многие из вас — россиян — воспринимают нас как людей, которые от нищеты и от голода взялись за оружие. На самом деле Донбасс — один из богатейших регионов Украины. И дай бог каждому региону России жить так, как жил при Украине Донбасс. Мы жили богаче и дружней россиян.

— Отчего же вам захотелось в Россию? В России все будет не по-вашему, а по-нашему. Наша система ломает быстро. Особенно таких, как вы.

— Почему вы думаете, что система меня сломала?

— Я не думаю, что она вас уже сломала.

— Система ломает людей, которые не умеют гнуться. Если я иду во власть, значит, я должен гнуться? А я не буду гнуться. Я просто уйду из власти.

— И вы думаете, что вас отпустят — живым?

— На меня уже было два покушения. Не считая тех боев, в которых я участвовал. Я очень горячий по натуре человек, и мое подразделение участвовало во всех крупных сражениях этой войны. И почти во всех боях я был со своим подразделением. То есть я не бросал никогда своих пацанов. Ходил с ними. Во все рукопашные. Во все танковые атаки. И так далее, и так далее, и так далее… В освобождении Шахтерска. Шахтерск — это для нас как Сталинград. Возможность потерять свою жизнь я имел неоднократно.

«Мы должны идти своим путем — плох он или хорош»

— Когда вы чувствовали себя рабом во второй раз?

— Когда смотрел по телевизору на Майдан и понимал, что мы для них — рабы. Они воспринимают нас как рабов. И вот чтобы не стать рабом, я достал лопату и выкопал из своей клумбы личный автомат.

— Зачем мирному человеку автомат?

— Помимо автомата у меня там еще лежали два пистолета, ящик гранат и снайперская винтовка.

— Но вы же этим раньше не пользовались?

— Но это не значит, что я этого не имел. В этом плане я — настоящий украинец: шоб було.

— А вы русский или украинец?

— Я по матери русский, а по отцу — украинец. Но хотите посмеяться? Моя русская мать всю жизнь прожила в Украине, а отец — в России. Вот кто я такой? Кто?

— Кем вы себя ощущаете?

— Сейчас модно рассказывать про идею русского мира. Каждый ее понимает по-своему. Я отлично знаю, откуда есть пошла земля русская. Я прекрасно понимаю, что Русь святая была киевской. Русский мир — это объединение всех славян. Не то, как мы сейчас живем, — русские отдельно, белорусы отдельно, украинцы отдельно. Мы должны жить вместе, — вздыхает. — Но прекрасно понимая, что вместе — это не всегда означает быть равными, нам приходится выбирать из двух зол меньшее. И вот выбирая зло меньшее, я предпочитаю убивать все-таки фашистов и нацистов. Радикалов. Не знаю, как еще их можно назвать.

— Прямо убивать?

— Ну… перед тобой сидит боевой офицер. Правда у каждого — своя. Просто есть правда твоя и есть правда — его. И если я не буду стрелять, он выстрелит в меня первый. Понимаешь… есть разделение по территории. Есть разделение по политическим взглядам. А есть разделение кровью… Мы разделены кровью.

— Что вы чувствовали, когда на вас повязывали пионерский галстук?

— Гордость. И когда смотрел парад Победы. А на парад смотришь совсем по-другому, когда понимаешь, что один из наших вождей со спокойной совестью может снять с себя туфлю и стучать ею по трибуне ООН с угрозой «Я вам покажу кузькину мать». Но знаешь, когда встал вопрос, куда нам идти, я как человек здравомыслящий, а согласно справкам СБУ, у меня неплохо получается анализировать ситуацию, наверное, был единственным в своем кругу, кто говорил: «Знаете, ребята, нельзя нам ни в Таможенный союз, ни в Европу». Мы должны идти своим путем — плох он или хорош. Быть рабом в Европе — стыдно, это — унижение. А быть народом, который присоединился к России… Надо сделать так, чтобы мы были равными.

— Если Путин позовет вас на совещание, в чем вы придете?

— Я даже не знаю, в чем ходят к Путину.

— В чем придете вы?

— В костюме.

— Куда еще вы ходите в костюме?

— Я на работу ходил в костюме.

— Вы купите костюм для Путина специально?

— У меня есть костюм. Достаточно хороший. Я не был нищим.

— Но Европа не может воспринимать человека, который пошел и выкопал из клумбы автомат, иначе как дикаря.

— Они воспринимают нас варварами не потому, что мы для них — варвары. Они воспринимают тот образ нашего человека, который им навязали. А образ этот — варварский. Для них мы — воры, коррупционеры, тягающие медведей.

«Не смерть страшна. Страшно — как потом о тебе будут говорить»

— Вы могли бы носить в себе мысль не о смерти, а о распятии?

— А я встречный вопрос задам. Ты знаешь, как умирают шахтеры? Есть два вида шахтерской смерти. Первая смерть — он сгорает заживо. Вторая — его медленно раздавливает порода. Он задыхается. Он сутками умирает под давлением. А к нему прокопать ход невозможно. Слишком долго копать — не успеют. Обычно лаву запечатывают и оставляют шахтеров там. Как ты думаешь, что страшнее — такая смерть или распятие?

— Распятие.

— Почему?

— Земная порода неумолима, но у нее есть предел жестокости. А у истязающего — предела нет.

— Не смерть страшна. Страшно — как потом о тебе будут говорить.

— Что вы хотите, чтобы говорили о вас после смерти?

— Дай свою руку, — говорит он, и я протягиваю руку. Он поворачивает ее ладонью вверх. — Проживешь долго. Гарантированно долго.

— А вы?

— Я рос среди цыган и неплохо гадаю по руке. Но себе на руку я не могу смотреть. Почему ты решила, что можешь меня понять, разговаривая со мной?

— Это не первый наш разговор.

— Я помню.

— В Доме правительства в июле я подошла к вам, думая, что вы охранник Стрелкова. У вас была загипсована рука. Я спросила, не больно ли вам.

— А я ответил: «Нет». Мы тогда находились у Бородая — Стрелков и я. И мы с ним… очень плотно ругались по поводу сдачи Славянска. У нас был просто дикий скандал. И перед тем, как оттуда выйти, я произнес фразу: «Вы, Игорь Иванович, для нас по-другому пахнете».

— Потому что он из Москвы?

— Нет.

— Почему?

— Потому что для меня… — у него раздуваются ноздри, — снести девятиэтажки на окраине Донецка — дико.

— А он снес девятиэтажки?

— Мы ему не дали их снести.

— А он хотел?

— Да.

— Потому что он реконструктор и смотрит на войну как на игру?

— Потому что, по его мнению, обороняться в развалинах удобнее. Потому что он тут не живет. Но я прекрасно понимаю, что ты сейчас пытаешься сделать — выяснить, что я о нем думаю. А вот это — уже мое личное.

— Он был своим пацаном?

— Он был человеком, который воевал рядом с нами. Но его взгляды на ведение боевых действий не поддерживало девяносто процентов его войска.

— Как слишком жестокие?

— Нет, — мягко отвечает он. — Слишком другие. Он офицер и воспринимает войну как догму. А здесь другая война. И мы пытались ему объяснить, что наша война — другая, что она не заключена в тактических ходах, направлении ударов и в жестокой обороне. Ну, нельзя этого делать. Если идти по догмам, то в обороне Славянска должно было участвовать как минимум двадцать тысяч человек. Тогда город гарантированно не был бы взят противником. А так как у него людей было только около шести тысяч, то оборона должна была строиться по-другому. Он по-своему герой. Он поднял знамя и так далее. Мы его за это уважаем. Но в тех вопросах, которые он пытался решить за счет жизней наших земляков… ну… мы бы сделали по-другому.

— Щадя?

— Нет. Жестокость — она обоюдная. Я не говорю, что мы были бы менее жестоки, чем он. Мы бы, может, были и более. Но мы бы поцеплялись за определенные районы и никогда бы из них не ушли. Потому что в них — жизнеобеспечение людей, которые находятся у тебя за спиной. А он этого не знал. Просто не знал. Но мы-то знали. Обороняя Краматорск, мы понимали, что обороняем самый мощный энергоузел Донецкой области. Обороняя Курахово, мы обороняем единственную теплоэнергостанцию, которая питает Донецк. Не отступая с дамбы Славянской, мы бы понимали, что поим водой всю Донецкую область. Бес (полевой командир Беззлер – прим. РИА «Иван-Чай»). почему не ушел из Горловки? Потому что там «Стирол». Он был ранен, лежал. Но его подразделение оставалось там. Знаешь, почему? Потому что Бес — местный.

«Ни одного пленного мы не расстреляли. Ни еди-но-го»

Какая еще дикость должна случиться, чтобы вы перестали смотреть вокруг такими же отрешенными спокойными глазами, какими смотрите сейчас на меня?

— Знаешь, что мне в себе не нравится? У меня есть очень неприятная черта, от которой я не могу избавиться. Когда я злюсь, у меня раздуваются ноздри. Меня бесит эта черта. Она меня выдает. А во мне — просто бездна… Когда все только начиналось, и я посылал людей в бой, и они шли по моему приказу и умирали, выполняя задачу или не выполняя ее, я, честно говорю… у меня внутри было сильное что-то такое… А потом в один прекрасный момент там что-то сломалось. После этого я больше не посылал людей на смерть без себя. Вот идет подразделение — и я иду с ними. Я рядом иду. Я выполняю боевую задачу вместе с ними. Стреляю, в меня стреляют. Мы сходимся в рукопашной. Мы сидим в окопах. Меня режут, и я режу в ответ… А потом мне мои пацаны сказали, когда меня раненого вытащили: «Бать, мы все прекрасно понимаем. Мы знаем, почему ты идешь с нами. Не такие уж мы дураки. И мы ценим это. Но если ты погибнешь, что будет с нами? Мы и так пойдем, куда ты скажешь. Но останься живым. И сделай так, чтобы наши семьи получили то будущее, о котором мы мечтали и за которое мы погибли. То будущее, о котором мы мечтали, сидя в окопах и оря песни, потому что патроны кончились и нас ждала рукопашная». А девяносто пять процентов подразделения были ранены. Семь из ста не были задеты, но и у троих из них были контузии. — Он говорит тихо, словно боясь быть уличенным коврами, колоннами и занавесками в сентиментальности. — Я — внук своего деда. А еще я — правнук своего прадеда. У меня дома лежат их награды. Я часто подхожу и смотрю на них, и я понимаю — если мои деды и прадеды смогли, то и я смогу. И когда я попаду туда к ним, мне не будет стыдно, что я опозорил фамилию. Мы с ними встанем по старшинству. Но я не буду среди них как ребенок, я буду стоять мужчиной. Они проверят мой жизненный путь. Ошибок, наверное, наделал я массу. Но тот не ошибается, кто ничего не делает.

— Каким образом в вас сочетается доброта и такая жестокость?

— Вам это лучше знать.

— Вы чувствуете в себе жестокость?

— Ну… я могу быть жестоким.

— С кем?

— С врагом.

— Враг — человек?

— Человек. Поэтому я и отпускаю по двести человек врагов, потому что они — дети от восемнадцати до двадцати одного года. Но я оставляю офицеров, батальон «Донбасс», «Азов», «Айдар». Я оставляю снайперов и корректировщиков.

— Чтобы их убить?

— Мы их меняем. Ни одного пленного мы не расстреляли. Ни еди-но-го.

— Чья это была идея — устроить парад пленных?

— Моя.

— Жестокий и унизительный парад.

— Потому, наверное, во мне и уживаются дикая жестокость с добротой.

— Вам не было жаль?

— Кого, Марин?

— Их человеческое достоинство.

— Ну давай я тебе открою большую тайну — мы могли в тот день выгнать на улицу почти семьсот человек. Семь-сот че-ло-век. Такова была первоначальная идея. Но мы выгнали шестьдесят восемь — офицеров, наемников, снайперов и корректировщиков, которых я за людей не считаю.

— Как к вам пришла эта идея?

— Я смотрел телевизор. Порошенко сказал, что двадцать четвертого числа он пройдется победным маршем.

— И у вас раздулись ноздри?

— Да. Мысль родилась мгновенно.

— Жалеете об этом параде?

— Ни капли. А весь мир орал об этом моем поступке. Вот тогда я, наверное, и прославился. А я стоял и наблюдал за парадом.

— Что вы чувствовали?

— Жалость.

— Но ведь вы и были тем человеком, который мог это все остановить.

— Но я жалость не к пленным чувствовал, а к тем, кто их сюда послал. Рядом со мной стоял человек, у которого убили двух сыновей. И мать, чьего сына они задушили.

«Эта война хуже гражданской войны семнадцатого года. Потому что это война со своими»

В этой войне вы узнали что-то новое о человеке?

— Я видел столько героических поступков. Я видел предательство. Я видел трусость. Я помню глаза восемнадцатилетнего пацаненка, который, обвязавшись гранатами, кинулся под гусеницы танка.

— Почему вы его не остановили?

— Не успел. Я находился на другой стороне дороги. Я только успел подбежать и поймать его последний взгляд. Этот пацан подорвал танк, потому что танк лез на раненых. Их там лежало около тридцати человек. Он хотел их тупо передавить гусеницами и даже не стрелял. А пацаненок пожалел их. У него самого были перебиты ноги, но у него были гранаты. И он не раздумывал. А экипаж танка уже мы расстреляли, — он смотрит в мобильный телефон. — Пятьдесят восемь вызовов… Пять-де-сят во-семь… Когда Шахтерск был предан, нас туда пришло сто семьдесят восемь человек, а против нас была группировка из трех тысяч. У них было двести единиц боевой техники, а у нас — шесть. Мы за двое суток город практически освободили. По всем законам военной тактики, нас — наступавших — должно было быть минимум в три раза больше. А нас было в десять раз меньше. Это другая война. И жестокость тут — другая. И трусость — другая. Эта война хуже гражданской войны семнадцатого года. Сказать почему? Потому что это война со своими.

— Врагов вы считаете своими людьми?

— Ну а почему они не свои? Многие наши соседи воюют на той стороне. Они не разделяют наших убеждений. Большинство военнослужащих с той стороны — родом из Донбасса. И они тоже вызывают огонь на себя, как мы это делали на Саур-Могиле.

— Кто вы для этого города?

— Ну-у-у… я лучше скажу, что этот город для меня. Я здесь хочу жить и умереть, — говорит мечтательно. — Я разговаривал со священником недавно, когда крестил дочку погибшего ополченца. Он отвел меня в сторону и задал только один вопрос: когда мы уничтожим людей, сидящих в аэропорту? Ты понимаешь, что меня спросил об этом священник — когда мы у-нич-то-жим?.. В нем в тот момент говорил не священник и не человек, а житель Донецка. А жители Донецка — совсем другие люди.

— Вы верите в Бога?

— Да.

— Бог видел парад пленных?

— Да. Он видел парад и он видел на нем меня. Бог видел, как я в тот момент грешил.

— А вы грешили?

— Конечно. Но я скажу одно. Этот парад перевернул сознание всего мира. И в первую очередь сознание тех людей, которые посылают сюда своих сыновей. У многих я вызвал антагонизм. Многие хотели порвать меня как бобика… Я был самым несчастным человеком на этом параде. На самом деле я в тот день напился. Но обратите внимание на то, как после парада изменилась конъюнктура политическая — даже в России. Все поняли, что идет война, а не АТО.

«В Минске у меня был выбор — предать или не предать. Я не предал»

Захарченко - 2_.jpg

— Вы постоянно вздыхаете. Что у вас на сердце?

— С ним все в порядке, просто оно болит. От того, что когда я во время парада смотрел на своих пацанов, мне хотелось их всех собой укрыть, чтобы они никогда в таком параде не шли… Знаешь, ведь эту войну вы не считаете ужасающей. Для вас ужасающая война — это сотни тысяч убитых, концлагеря. Но мир поменялся. Поменялись и войны.

— Расскажите про своего деда.

— Он всегда ходил в военной форме. Говорят, я на него похож. Мой прадед Степан Захарченко начал войну в полпятого утра под Брестом командиром гаубичной батареи и закончил ее в Праге… Я хочу, чтобы все закончилось и побыстрее воцарился мир.

— Вы сможете это сделать?

— Если произойдет предательство, то не смогу. Страшная вещь на самом деле — предательство. В Минске у меня был выбор — предать или не предать. Я не предал.

— При этом многие ополченцы недовольны тем, что их дома остались на территории, подконтрольной Украине.

— Но… я как нормальный военный понимаю, что армия истощена. Ты думаешь, у нас потерь нет? Есть. Пополнение приходит, но оно необученное. Срок обучения занимает два месяца.

— Российская армия вам не помогает?

— Это второе большое заблуждение россиян. В России много либеральных течений. И вот когда за этими течениями наблюдаешь, то начинаешь понимать, что та победа, которую мы завоевали… Не будем об этом. Чтобы ты понимала — с момента подписания мной соглашений пятого сентября и по второе октября мы отвоевали тридцать восемь населенных пунктов.

— То есть вы нарушали перемирие?

— Нет! Ни в коем случае! Мы стреляли в ответ! Всегда и постоянно. Ни разу — первые.

— А кого вы не предали в Минске?

— От нас ждали, что мы подпишем ту линию, после которой то, что мы забрали, мы должны были отдать. Я отказался это подписывать. Это было бы предательством по отношению к людям, которые там живут. По отношению к тем, кто все это с боем брал. Я тебе больше скажу… Я только что написал заявление об отставке. Ты сидишь сейчас рядом с человеком, который через два с половиной часа уже может не быть премьер-министром. И ты единственный журналист, который знает об этом. Я не могу предать своих людей. Я вчера всю ночь не спал. Мы решали, что делать дальше, и мы решили — не отступать. Но если я сейчас не уйду с этого поста, то я стану предателем. Потому что меня заставят подписать эту линию.

— Не подписывайте.

— Заставят.

— Кто?

— Ха-а-а… Пойдем, я покажу то, что хотел показать. Ты будешь жить гарантированно долго.

«Захочешь жить — в могилу нырнешь»

Группа из пяти мужчин обходит забор, за которым виднеется пустое пространство вокруг кирпичной церкви. Богородица, писанная в полный рост на стене, встречает их, когда, отомкнув калитку, они входят во двор. Мужчины идут прямиком к ней и там же встречаются с грозным ликом Христа. Их взгляды перебегают с нее на него. Заворачивают за угол. Здесь на лавке возле одноэтажного дома сидят старик и две старухи. Пробегают, скуля, собаки.

— Здравия желаю, — обращается к старикам Захарченко и в сопровождении охраны выходит на дорогу, засыпанную крошкой камня и щебня. Показывается разбитый продуктовый магазин.

— Все, пацаны, — говорит Захарченко. — Нет больше нашего магазина.

— Там мороженое было вкусное, — отзывается один.

Движутся мимо разбитых домов. Пробоины в крышах дымятся. Сворачивают в дыру, проделанную в бетонном заборе, огораживающем кладбище. Серые могильные плиты и выкрашенные бледной краской кресты тонут в высокой сухой траве. Некоторые могилы разбиты. С автоматами наготове мужчины идут по траве мягкой походкой, закрывая собой Захарченко и время от времени кружась на месте. Они принюхиваются и описывают круги, пугая могилы дулами автоматов. За забором, до конца которого они доходят, аэропорт. Там столбы с оборванными проводами упираются в небо, на котором — лишь чуть облаков. Захарченко прислоняется плечом к пробоине в бетоне, ведущей на дорогу к домам.

— А в том доме дед глухой жил, — говорит он и показывает на дом, из пробитой крыши которого курится белый дымок.

— Он еще на нас наорал, — отзывается кто-то из мужчин.

Дорога, на которую он сейчас смотрит, покрыта сухими листьями. Листья тяжело, неподвижно, словно затаившись в застывшем мгновении, лежат на потрескавшемся асфальте. Поперек дороги зеленеет кусок оторванной крыши. Белый ствол тополя держит повисшие провода.

— Пацаны, — напрягшимся голосом зовет Захарченко, — слушайте воздух.

В этот же миг воздух приходит в движение и надвигается на кладбище волной. Воет собака и захлебывается. Где-то неподалеку падает снаряд.

— Позвони Абхазу, обозначь, где мы, — говорит Захарченко поменявшимся голосом. — Слушайте воздух, слушайте воздух, — шелестит он.

Залп.

— Это уже ближе, — произносит Захарченко.

Залп.

— Рассыпались, пацаны!

Залп.

— Саша, это рядом. Саша, это совсем рядом.

— Какая красота, — доносится голос из-за могильной плиты. Смех. — Захочешь жить — в могилу нырнешь.

— Да тут трупами воняет! — смеется другой.

— Укропы своих приховали, наверное, — отзывается Захарченко. — Набрали Абхаза?

— Нет, еще не доложились.

Воздух снова приходит в движение и идет на кладбище свистя.

— Ложись!

Мужчины падают в землю. Разбитые могильные плиты выдают фонтан осколков. Приняв снаряд, кладбище, вздрогнув, успокаивается. Над ним распространяется тишина, которую прерывает мелодия, звучащая из кармана Захарченко: «Не думай о секундах свысока, наступит время, сам поймешь, наверное. Свистят они как пули у виска — мгновения, мгновения, мгновения…»

— Отходим, отходим, — поднимается он. — Они пошли в атаку. Пора тикать. Закрыть ее и вывести, — говорит обо мне. — Сделайте ей прикры…

— Ложись!

Залп. Земля принимает еще один снаряд.

— Бежим-бежим! — шелестят мужские голоса. — Пошли-пошли. Выключайте телефоны! Ло-жись! Встаем… Бежим-бежим. Ло-жись! Не останавливаться. На асфальт побежали. Все нормально. Все нормально.

Перебежав кладбище до конца, много раз падая на землю перед разрывом каждого снаряда, группа достигает конца кладбища и выходит на асфальтированную дорогу.

— Бегом! — крик, и группа молниеносно пересекает дорогу.

Теперь бегут, прижимаясь к заборам. Снаряды пробивают крыши домов.

— Это по нам работают корректировщики, — говорит самый молодой. — Они видят нас.

Добежав до поворота, группа утыкается в стариков, по-прежнему сидящих на лавочке и глядящих в небо. Рядом свистит снаряд. Оскалившись и поджав хвост, пробегает собака. Облаивает группу. Бежит дальше и скулит за поворотом.

— Почему вы отсюда не уходите? — спрашиваю стариков.

— Потому что они — с Донбасса, — с жестокостью в голосе отвечает за них Захарченко.

Он садится в машину. Поворачивается ко мне и произносит: «Мы будем жить гарантированно долго».

«Мы платим за свободу кровью. А кто-то откупается деньгами»

Захарченко идет по магазину «Амстор». «Это наш Саша», — слышатся голоса переговаривающихся посетителей.

— Здравия желаю, — отдает он честь деду. — Здравия желаю, — приветствует, оборачиваясь то вправо, то влево.

Он заходит в небольшую кофейню, расположенную в углу у самого входа. Здесь открыто бесплатное питание для всех, в лотках на прилавке — пюре, котлеты, салаты. Захарченко заказывает кофе, расплачивается и присаживается с пластиковым стаканчиком за столик.

— Ты готов к тому, что тебя предадут? — спрашиваю его.

— Конечно, — отвечает он.

— Те, в ком ты уверен?

— И это будет самое болезненное предательство. Но к этому надо будет подойти спокойно, иначе не пережить. У свободы — цена разная. Мы платим за свободу кровью. А кто-то откупается деньгами… Как ты думаешь, Путин в глазах всего цивилизованного мира — варвар? Варвар. Но если я горжусь этим человеком, то тогда, какая мне разница? Благодаря ему пробудилось то, что дремало в душах моего поколения. Он дал нам шанс что-то изменить. Если у нас не получится, мы умрем — не физически, а морально. Моральная смерть — это самое страшное. Умрет наш дух.

— А если Путин предаст?

— Ты задаешь провокационный вопрос. Но Путин никогда нас не предаст. Считай, что это моя чуйка.

— Кем ты себя чувствовал во время подписания минских соглашений?

— Чувствовал себя не в своей тарелке. Я смотрел и учился. Я замучил всех своими вопросами. Потом они сказали, что я — тупой, изворотливый и… наглый. Я сказал, что если бы судьба моей земли решалась на дуэли, то я бы, не задумываясь, вырезал бы всю вашу делегацию и сидел бы сейчас где-нибудь в Варшаве. Они — доходяги. Их одно удовольствие покромсать… Люди, которые умирают за свою землю, попадают в рай без очереди.

— Зачем ты сейчас рисковал своей жизнью?

— И твоей. Я чувствую себя негодяем. Я просто хотел тебе показать, что с нашим городом сделала война, но я не учел того, что есть корректировщики, которых мы не везде зачистили. Поэтому по нам лупил миномет. Но я должен был это предусмотреть…

«Была бы моя воля, я бы их своими зубами загрыз»

Захарченко заходит в огромный зал продуктового магазина. Ему навстречу выходит улыбающийся мужчина в костюме. Водит премьер-министра, которому, может быть, остался еще час времени на своем посту, мимо стеллажей с мукой, крупами, хлебом, сосисками, мясом и молочной продукцией.

— Самая ходовая — докторская, — не переставая улыбаться, приговаривает мужчина в костюме. — А это наша мука «Добрая выгода» — по акции, за пять девяносто восемь.

Кое-где полки зияют пустотой, но там, где продукты первой необходимости, — избыток. Возле стойки с булками Захарченко окружают посетительницы.

— Когда все закончится? — спрашивают его. — Освободите нас! Когда вы уже возьмете этот аэропорт?

— Да была бы моя воля, — отвечает он, — я бы их своими зубами загрыз.

— А что с пенсиями?! Скажите, что будет с пенсиями!

— Пенсии будем платить с нового года, — отвечает Захарченко, и женщин вокруг него прибывает. Среди них стоит одна — лет тридцати пяти, худая, с огромными голубыми глазами и вывернутым на сторону плечом. Пока женщины подходят к премьер-министру поблагодарить и задать вопрос, эта молча не сводит с его лица неподвижных глаз. Заметно, что ее бьет мелкая дрожь.

— А до нового года что?! — не успокаиваются женщины. — Вот мужчина — чернобылец, — они выталкивают вперед пожилого мужчину. — Ему жить не на что!

— До нового года будем выплачивать пособия, — говорит премьер-министр. — Тысячу восемьсот гривен.

— Саша, спасибо. Это — наш Захарченко.

Худая женщина подходит к нему близко, смотрит в глаза, дергается. Начинает говорить, и глаза ее заполняются слезами.

— У меня брат погиб. При обстреле возле школы. У меня, кроме него, не было никого. Что мне делать? Скажите мне, что мне делать?

— Я… — премьер-министр краснеет. — Я… не знаю, — он резко поворачивается и уходит.

Женщина стоит на месте, вывернув плечо и уткнувшись в него острым подбородком. Из ее глаз катятся слезы.

— Что ты чувствуешь? — спрашиваю я.

— А что я могу чувствовать? — его глаза синеют, и он, тяжело дыша, идет к выходу. — Вину я чувствую.

— Почему ты не поддержал ее? Почему не нашел для нее слов?

— А какие слова я могу найти? Что ее поддержит? Мои высокопарные высказывания? Я сожалею. Я со-жа-ле-ю! Но этого словами не выразишь. Надо что-то делать, чтобы она поняла, что смерть ее брата была не напрасной.

— Такие люди, как ты, хороши на войне. Но потом от них принято избавляться, — говорю я.

— Мавр сделал свое дело, мавр должен уйти, — произносит он, садясь в машину.

— Мавр уйдет?

— Если мавр поймет, что война закончилась, то он уйдет с удовольствием.

Марина Ахмедова


Поделиться:

Короткая ссылка на новость: http://ivan4.ru/~jVc4Q



Чтобы оставить комментарий, вам необходимо